ADHUC VIVO
ничего интересного, так, про 20-е августа
В час дня пришел Риго, его мексиканский адвокат, чтобы обсудить с ним ответ на нападки в газете „El Popular“, рупоре Толедано, которая обвинила его в клевете на мексиканские профсоюзы. Троцкий опасался, что это опять втянет его в скучную полемику с местными сталинистами, но согласился, что должен сразу же ответить „El Popular“, и отложил в сторону „на несколько дней“ статью о революционном пораженчестве. „Я перейду в наступление и обвиню их в наглой лжи“, — сказал он Наталье. Он не собирался уступать, но в то же время был жизнерадостен. И вновь он заверил ее, что находится в прекрасной форме. После короткого полуденного отдыха он уже опять сидел за столом, делая заметки по „El Popular“. „Он хорошо выглядел, — говорит Наталья, — и все время был в ровном настроении“. Несколько раньше она заметила, как он стоял в патио с непокрытой головой под палящим солнцем, и она поспешно протянула ему белую панаму, чтобы защитить голову. Время от времени она слегка приоткрывала дверь в кабинет „так, чтобы не беспокоить его“, и видела его в обычном положении, склонившимся над столом с пером в руках. На цыпочках из-за двери современная Ниоба бросала свои последние взгляды на единственного оставшегося у нее любимого человека.
Вскоре после 5 часов пополудни он опять был у клеток, кормя кроликов. Наталья, выйдя на балкон, заметила рядом с ним „незнакомую фигуру“. Эта фигура подошла поближе, сняла шляпу, и она признала „Джексона“. „Опять он пришел“, — промелькнуло у нее в голове. „Что он стал так часто приходить?“ — спросила я себя». Его вид укрепил недобрые предчувствия. Лицо его было серо-зеленого цвета, движения нервны и резки, и он конвульсивно прижимал к себе пальто. Она вдруг вспомнила, что он как-то хвастался, что никогда не надевает шляпу и пальто даже зимой; и она спросила, почему же он в шляпе и в пальто в такой солнечный день. «Должен пойти дождь», — ответил он и, сказав, что его «страшно мучает жажда», попросил стакан воды. Она предложила ему чай. «Нет, нет, я слишком поздно обедал и сыт вот так». — Он показал на свое горло. Его мысли блуждали где-то, казалось, он не удавливал смысла того, что ему говорили. Она спросила, отредактировал ли он свою статью, и он, вцепившись в пальто одной рукой, другой показал ей несколько машинописных листов. Довольная тем, что мужу не придется напрягать глаза, читая неразборчивую рукопись, она пошла с «Джексоном» к клеткам. Когда они подошли, Троцкий обернулся и сказал по-русски, что «Джексон» рассчитывает, что подойдет Сильвия, и, поскольку они оба уезжают на следующий день в Нью-Йорк, Наталье, вероятно, надо пригласить их на прощальный обед. Она ответила, что «Джексон» только что отказался от чая и неважно себя чувствует. «Лев Давидович внимательно посмотрел на него и с легким укором произнес: „Вы плохо выглядите, у вас опять неважно со здоровьем. Это нехорошо“. Наступил момент неловкого молчания. Этот странный человек стоял с машинописными страницами в руке, а Троцкий, посоветовав ему ранее переписать статью, чувствовал себя обязанным взглянуть на результаты новых усилий автора.
„Льву Давидовичу не хотелось уходить от кроликов, и его вовсе не интересовала эта статья, — рассказывает Наталья. — Но, контролируя себя, он сказал: „Ладно, как вы говорите, пройдемся по вашей статье?“ Не торопясь он запер клетки и снял рабочие перчатки… Он сбросил свою синюю куртку и медленно молча пошел вместе со мной и „Джексоном“ по направлению к дому. Я проводила их до дверей кабинета Л.Д.; дверь закрылась, и я пошла в соседнюю комнату“. Когда они вошли в кабинет, в мозгу Троцкого пронеслась мысль: „Этот человек может убить меня“ — так, по крайней мере, рассказывал он Наталье несколько минут спустя, когда, истекая кровью, лежал на полу. Однако подобные мысли, должно быть, не раз приходили ему в голову — и он их прогонял, — когда незнакомцы посещали его в одиночку или группами. Он решил не позволять им стеснять свое существование страхом и человеконенавистничеством; а потому и теперь подавил этот последний слабый рефлекс инстинкта самосохранения. Он пошел к письменному столу, сел и наклонил голову над машинописью.
Едва он успел пробежать первую страницу, как ужасный удар обрушился на его голову. „Я положил пальто… на какую-то мебель, — давал показания „Джексон“, — взял ледоруб и, закрыв глаза, изо всех сил ударил им по его голове“. Он полагал, что после такого мощного удара жертва умрет, не произнеся ни звука; и тогда он выйдет и исчезнет до того, как это деяние будет обнаружено. Но вместо этого жертва издала „ужасный, пронзительный крик“. „Я буду всю свою жизнь слышать этот крик“, — говорит убийца. С размозженным черепом, с пронзенным лицом Троцкий вскочил, стал бросать в убийцу все, что попадало под руку: книги, чернильницы, даже диктофон, а потом сам ринулся на него. Все заняло три-четыре минуты. От пронзительного, мучительного крика вскочила на ноги Наталья, а вместе с ней охрана; но им понадобилось несколько мгновений, чтобы определить, откуда раздался крик, и броситься в этом направлении. А в эти самые моменты в кабинете продолжалась последняя схватка Троцкого. Он сражался, как тигр. Он боролся с убийцей, укусил его руку и вырвал из его рук ледоруб. Убийца был так ошеломлен, что не нанес второго удара и не воспользовался пистолетом или кинжалом. И тут Троцкий, уже не в состоянии стоять на ногах, собрав всю волю, чтобы не рухнуть у ног своего врага, медленно отошел, шатаясь. Когда Наталья ворвалась в комнату, она застала его стоящим в оконном проеме, прислонившимся к косяку. Лицо его было залито кровью, и сквозь кровь, без очков, сверкали его синие глаза, блестели еще сильнее, чем когда-либо; руки безвольно висели. „Что случилось?“ — спросила я. „Что случилось?“ Я обхватила его руками… он не сразу ответил. На секунду мне подумалось, не упало ли что-нибудь на него с потолка — в кабинете производился ремонт, — и почему он стоит на этом месте? Спокойно, без гнева, злобы или печали он произнес: „Джексон“. Он сказал это так, как будто хотел произнести: „И вот это произошло“. Мы сделали несколько шагов, и медленно, с моей помощью, он опустился на коврик на полу».
«„Наташа, я люблю тебя“. Он произнес эти слова настолько неожиданно, так серьезно, почти сурово, что, ослабев от внутреннего потрясения, я качнулась к нему». «Никого, никого, — прошептала она ему, — никого нельзя допускать к тебе без обыска». Потом она осторожно положила под его разбитую голову диванную подушку и кусок льда на рану и вытерла кровь на его лбу и щеках. «Севу надо держать от всего этого подальше», — сказал он. Он говорил с трудом, слова становились неразборчивыми, но он, казалось, не замечал этого. «Знаешь, там, — он перевел взгляд на дверь кабинета, — я чувствовал… я понимал, что он хочет сделать… он хотел… меня… еще раз… но я не дал ему». Он произнес это «спокойно, тихо прерывающимся голосом»; и как будто с нотой удовлетворения повторил: «Но я ему не дал». По обе стороны от него присели на корточках Наталья и Хансен, друг напротив друга; и он повернулся к Хансену и заговорил с ним по-английски, пока она «сосредоточила все свое внимание, чтобы уловить смысл его слов, но не смогла».
«Это конец», — сказал он своему секретарю по-английски; и хотел выяснить в точности, что произошло. Он был убежден, что «Джексон» выстрелил в него, и не поверил, когда Хансен сказал, что его ударили ледорубом и что рана поверхностная. «Нет, нет, нет, — возразил он, показывая на свое сердце, — я чувствую здесь, что на этот раз они преуспели». Когда его снова заверили, что рана не очень опасна, он слабо улыбнулся глазами, как будто ему было забавно видеть, как кто-то стремится успокоить его и скрыть истину от него. Большую часть времени он прижимал руки Натальи к своим губам. «Позаботься о Наталье, — продолжал он на английском, — она была со мной много, много лет». — «Мы позаботимся», — пообещал Хансен. «Старик конвульсивно сжимал наши руки, вдруг в его глазах появились слезы. Наталья судорожно плакала, склонившись над ним, целуя его рану».
Тем временем в кабинете охрана обрушилась на убийцу, избила его рукоятками револьверов, и его вой и стоны были слышны снаружи. «Скажите ребятам не убивать его, — произнес Троцкий, с трудом выговаривая отчетливо слова. — Нет, нет, его нельзя убивать — его надо заставить заговорить». Охранники рассказывали, что под ударами «Джексон» кричал: «У них есть что-то против меня; они посадили в тюрьму мою мать… Сильвия не имеет к этому никакого отношения». А когда попытались вырвать из него, кто посадил в тюрьму его мать, он отрицал, что это было ГПУ, и сказал, что «не имеет ничего общего с ГПУ».
Когда прибыл доктор, левая рука и нога Троцкого уже были парализованы. Когда принесли носилки — одновременно с ними вошли и полицейские, — Наталья их отвергла: она подумала о смерти Лёвы в госпитале и не хотела, чтобы увозили ее мужа. Он тоже не хотел, чтобы его увозили. Только когда Хансен пообещал, что с ним поедут охранники, он ответил: «Тогда сами решайте», как будто знал, что для него «все дни принятия решений уже прошли». Когда его укладывали на носилки, он опять прошептал: «Я хочу, чтобы все, что у меня есть, отошло к Наталье… Позаботьтесь о ней».
В воротах охранники с запоздалой бдительностью остановили санитаров; опасаясь нового нападения, они не разрешили увозить Троцкого, пока начальник полиции генерал Нуньес не приедет и не возглавит эскорт. «Я обратил внимание [рассказывает один работник „Скорой помощи“], что жена раненого накрыла мужа белой шалью. Сеньора плакала и держала обеими руками его кровоточащую голову. Сеньор Троцкий не говорил и не стонал. Мы думали, что он мертв, но… он все еще дышал». Его несли до кареты «Скорой помощи» меж двух рядов полицейских; и, когда машина уже трогалась, прибыла другая карета, чтобы забрать убийцу.
«Сквозь ревущий город, сквозь его суету и грохот, среди ослепительных вечерних огней мчалась карета „Скорой помощи“, пробивая себе дорогу сквозь поток машин и обгоняя их; непрерывно ревели сирены и пронзительно свистел полицейский кордон на мотоциклах. С невыносимой мукой в сердцах и все растущей с каждой минутой тревогой мы везли раненого. Он был в сознании». Его правая рука описывала круги в воздухе, как будто не могла найти место для успокоения; потом она стала блуждать по покрывалу, коснулась емкости с водой над головой и, наконец, нашла Наталью. Она, склонившись над ним, спросила, как он себя чувствует. «Сейчас лучше». Потом он знаком подозвал Хансена к себе и шепотом проинструктировал его, как вести следствие. «Это политический убийца… сотрудник ГПУ… или фашист. Скорее всего, ГПУ… но может быть, ему помогало гестапо». (Почти одновременно в другой карете «Скорой помощи» убийца вручал своему эскорту письмо, содержавшее его «мотивы» и где говорилось, что гестапо не имеет отношения, по крайней мере, к этому преступлению.)
Возле госпиталя, когда туда доставили Троцкого в карете, уже собралась большая толпа. «Среди них могут быть и враги, — беспокоилась Наталья. — Где же наши друзья? Это они должны окружать носилки». Несколькими минутами позже он лежал на узкой больничной кровати, и доктора осматривали его рану. Медсестра стала стричь его волосы, а он, улыбаясь Наталье, стоявшей в изголовье койки, вспомнил, что всего лишь день назад они хотели послать за парикмахером, чтобы постричь его. «Вот видишь, — подмигнул он, — парикмахер появился». Потом с почти закрытыми глазами он повернулся к Хансену с вопросом, с которым обращался к нему так много раз: «Джо, у тебя… есть… тетрадь?» Он вспомнил, что Хансен не знает русского, и совершил огромное усилие, чтобы продиктовать текст на английском. Голос его был чуть различим, слова неразборчивы. Вот что, как уверяет Хансен, он записал: «Я близок к смерти от удара, который политический убийца… нанес мне в моей комнате. Я боролся с ним… мы… начали… беседовать о французской статистике… он ударил меня… пожалуйста, передайте нашим друзьям… я уверен… в победе… Четвертого Интернационала… идите вперед». Начиная диктовать, он, очевидно, надеялся, что сможет передать рассказ о покушении на свою жизнь, а также политическое послание. Но вдруг он почувствовал, что жизнь его покидает; и он сократил рассказ и поспешил передать своим сторонникам свои последние слова ободрения.
Медсестры начали раздевать его, готовя к операции, разрезая ножницами его жилет, рубашку и куртку, расстегнули часы на запястье. Когда они стали удалять нижнее белье, он сказал Наталье «отчетливо, но очень грустно и серьезно»: «Я не хочу, чтобы они раздевали меня… Хочу, чтобы ты меня раздела». Это были последние слова, которые она от него услышала. Закончив раздевать его, она склонилась над ним и прижалась губами к его губам. «Он ответил на поцелуй. Еще. И еще раз ответил. И еще один раз. Это было наше последнее прощание».
Примерно в 7:30 вечера он впал в кому. Пять хирургов провели трепанацию черепа. Рана была глубиной почти семь сантиметров. Была разрушена правая теменная кость, ее осколки врезались в мозг; менинги были повреждены, а часть вещества мозга была разорвана и уничтожена. Он «перенес операцию с исключительной выдержкой», но в сознание не пришел; и он боролся со смертью более двадцати двух часов. Наталья с «сухими глазами, сцепленными руками» была подле него день и ночь, ожидая, когда он пробудится. Вот какая последняя картина осталась в ее памяти:
«Его подняли. Голова упала на плечо. Руки упали точно как в Тициановом „Снятии с креста“. Вместо тернового венца на умершем была марлевая повязка. Черты лица сохранили свою чистоту и гордость. Казалось, что в любую минуту он сможет выпрямиться и вновь овладеть собой».
Смерть наступила 21 августа 1940 года в 19 часов 25 минут. Вскрытие выявило мозг «экстраординарных размеров», весящий примерно 1260 граммов, и «сердце тоже было очень больших размеров».
22 августа согласно мексиканским обычаям большая похоронная процессия медленно прошла за гробом с телом Троцкого по главным улицам города, а также через рабочие пригороды, где тротуары заполнили толпы босых, молчаливых людей в поношенной одежде. Американские троцкисты намеревались перевезти тело в Соединенные Штаты, но Государственный департамент отказал в визе даже мертвому Троцкому. Пять дней тело лежало и было открыто для доступа, и мимо него прошло около 300 тысяч мужчин и женщин, а на улицах звучала «Gran Corrido de Leon Trotsky» — народная баллада, сочиненная неизвестным автором.
27 августа тело было кремировано, и пепел захоронен на территории «маленькой крепости» в Койоакане. Над могилой установлена белая прямоугольная плита, а над ней развевался красный флаг.
Наталье пришлось прожить в этом доме еще двадцать лет, и каждое утро, просыпаясь, она обращала взгляд к этой белой плите во дворе.
все равно для меня в истории главное - не сухая информация из справочников, а человечность, личность. особенно меня трогают всякие моменты со спутницами жизни великих людей. в общем, понятно.

нет, я не могу
я даже маме показала. она прочитала и говорит, мол, я в курсе была) не удалось взбудоражить мне.
я: как так? и ты молчала? и ты не рассказала мне?
все очень печально, в общем. и безумно трогательно.
В час дня пришел Риго, его мексиканский адвокат, чтобы обсудить с ним ответ на нападки в газете „El Popular“, рупоре Толедано, которая обвинила его в клевете на мексиканские профсоюзы. Троцкий опасался, что это опять втянет его в скучную полемику с местными сталинистами, но согласился, что должен сразу же ответить „El Popular“, и отложил в сторону „на несколько дней“ статью о революционном пораженчестве. „Я перейду в наступление и обвиню их в наглой лжи“, — сказал он Наталье. Он не собирался уступать, но в то же время был жизнерадостен. И вновь он заверил ее, что находится в прекрасной форме. После короткого полуденного отдыха он уже опять сидел за столом, делая заметки по „El Popular“. „Он хорошо выглядел, — говорит Наталья, — и все время был в ровном настроении“. Несколько раньше она заметила, как он стоял в патио с непокрытой головой под палящим солнцем, и она поспешно протянула ему белую панаму, чтобы защитить голову. Время от времени она слегка приоткрывала дверь в кабинет „так, чтобы не беспокоить его“, и видела его в обычном положении, склонившимся над столом с пером в руках. На цыпочках из-за двери современная Ниоба бросала свои последние взгляды на единственного оставшегося у нее любимого человека.
Вскоре после 5 часов пополудни он опять был у клеток, кормя кроликов. Наталья, выйдя на балкон, заметила рядом с ним „незнакомую фигуру“. Эта фигура подошла поближе, сняла шляпу, и она признала „Джексона“. „Опять он пришел“, — промелькнуло у нее в голове. „Что он стал так часто приходить?“ — спросила я себя». Его вид укрепил недобрые предчувствия. Лицо его было серо-зеленого цвета, движения нервны и резки, и он конвульсивно прижимал к себе пальто. Она вдруг вспомнила, что он как-то хвастался, что никогда не надевает шляпу и пальто даже зимой; и она спросила, почему же он в шляпе и в пальто в такой солнечный день. «Должен пойти дождь», — ответил он и, сказав, что его «страшно мучает жажда», попросил стакан воды. Она предложила ему чай. «Нет, нет, я слишком поздно обедал и сыт вот так». — Он показал на свое горло. Его мысли блуждали где-то, казалось, он не удавливал смысла того, что ему говорили. Она спросила, отредактировал ли он свою статью, и он, вцепившись в пальто одной рукой, другой показал ей несколько машинописных листов. Довольная тем, что мужу не придется напрягать глаза, читая неразборчивую рукопись, она пошла с «Джексоном» к клеткам. Когда они подошли, Троцкий обернулся и сказал по-русски, что «Джексон» рассчитывает, что подойдет Сильвия, и, поскольку они оба уезжают на следующий день в Нью-Йорк, Наталье, вероятно, надо пригласить их на прощальный обед. Она ответила, что «Джексон» только что отказался от чая и неважно себя чувствует. «Лев Давидович внимательно посмотрел на него и с легким укором произнес: „Вы плохо выглядите, у вас опять неважно со здоровьем. Это нехорошо“. Наступил момент неловкого молчания. Этот странный человек стоял с машинописными страницами в руке, а Троцкий, посоветовав ему ранее переписать статью, чувствовал себя обязанным взглянуть на результаты новых усилий автора.
„Льву Давидовичу не хотелось уходить от кроликов, и его вовсе не интересовала эта статья, — рассказывает Наталья. — Но, контролируя себя, он сказал: „Ладно, как вы говорите, пройдемся по вашей статье?“ Не торопясь он запер клетки и снял рабочие перчатки… Он сбросил свою синюю куртку и медленно молча пошел вместе со мной и „Джексоном“ по направлению к дому. Я проводила их до дверей кабинета Л.Д.; дверь закрылась, и я пошла в соседнюю комнату“. Когда они вошли в кабинет, в мозгу Троцкого пронеслась мысль: „Этот человек может убить меня“ — так, по крайней мере, рассказывал он Наталье несколько минут спустя, когда, истекая кровью, лежал на полу. Однако подобные мысли, должно быть, не раз приходили ему в голову — и он их прогонял, — когда незнакомцы посещали его в одиночку или группами. Он решил не позволять им стеснять свое существование страхом и человеконенавистничеством; а потому и теперь подавил этот последний слабый рефлекс инстинкта самосохранения. Он пошел к письменному столу, сел и наклонил голову над машинописью.
Едва он успел пробежать первую страницу, как ужасный удар обрушился на его голову. „Я положил пальто… на какую-то мебель, — давал показания „Джексон“, — взял ледоруб и, закрыв глаза, изо всех сил ударил им по его голове“. Он полагал, что после такого мощного удара жертва умрет, не произнеся ни звука; и тогда он выйдет и исчезнет до того, как это деяние будет обнаружено. Но вместо этого жертва издала „ужасный, пронзительный крик“. „Я буду всю свою жизнь слышать этот крик“, — говорит убийца. С размозженным черепом, с пронзенным лицом Троцкий вскочил, стал бросать в убийцу все, что попадало под руку: книги, чернильницы, даже диктофон, а потом сам ринулся на него. Все заняло три-четыре минуты. От пронзительного, мучительного крика вскочила на ноги Наталья, а вместе с ней охрана; но им понадобилось несколько мгновений, чтобы определить, откуда раздался крик, и броситься в этом направлении. А в эти самые моменты в кабинете продолжалась последняя схватка Троцкого. Он сражался, как тигр. Он боролся с убийцей, укусил его руку и вырвал из его рук ледоруб. Убийца был так ошеломлен, что не нанес второго удара и не воспользовался пистолетом или кинжалом. И тут Троцкий, уже не в состоянии стоять на ногах, собрав всю волю, чтобы не рухнуть у ног своего врага, медленно отошел, шатаясь. Когда Наталья ворвалась в комнату, она застала его стоящим в оконном проеме, прислонившимся к косяку. Лицо его было залито кровью, и сквозь кровь, без очков, сверкали его синие глаза, блестели еще сильнее, чем когда-либо; руки безвольно висели. „Что случилось?“ — спросила я. „Что случилось?“ Я обхватила его руками… он не сразу ответил. На секунду мне подумалось, не упало ли что-нибудь на него с потолка — в кабинете производился ремонт, — и почему он стоит на этом месте? Спокойно, без гнева, злобы или печали он произнес: „Джексон“. Он сказал это так, как будто хотел произнести: „И вот это произошло“. Мы сделали несколько шагов, и медленно, с моей помощью, он опустился на коврик на полу».
«„Наташа, я люблю тебя“. Он произнес эти слова настолько неожиданно, так серьезно, почти сурово, что, ослабев от внутреннего потрясения, я качнулась к нему». «Никого, никого, — прошептала она ему, — никого нельзя допускать к тебе без обыска». Потом она осторожно положила под его разбитую голову диванную подушку и кусок льда на рану и вытерла кровь на его лбу и щеках. «Севу надо держать от всего этого подальше», — сказал он. Он говорил с трудом, слова становились неразборчивыми, но он, казалось, не замечал этого. «Знаешь, там, — он перевел взгляд на дверь кабинета, — я чувствовал… я понимал, что он хочет сделать… он хотел… меня… еще раз… но я не дал ему». Он произнес это «спокойно, тихо прерывающимся голосом»; и как будто с нотой удовлетворения повторил: «Но я ему не дал». По обе стороны от него присели на корточках Наталья и Хансен, друг напротив друга; и он повернулся к Хансену и заговорил с ним по-английски, пока она «сосредоточила все свое внимание, чтобы уловить смысл его слов, но не смогла».
«Это конец», — сказал он своему секретарю по-английски; и хотел выяснить в точности, что произошло. Он был убежден, что «Джексон» выстрелил в него, и не поверил, когда Хансен сказал, что его ударили ледорубом и что рана поверхностная. «Нет, нет, нет, — возразил он, показывая на свое сердце, — я чувствую здесь, что на этот раз они преуспели». Когда его снова заверили, что рана не очень опасна, он слабо улыбнулся глазами, как будто ему было забавно видеть, как кто-то стремится успокоить его и скрыть истину от него. Большую часть времени он прижимал руки Натальи к своим губам. «Позаботься о Наталье, — продолжал он на английском, — она была со мной много, много лет». — «Мы позаботимся», — пообещал Хансен. «Старик конвульсивно сжимал наши руки, вдруг в его глазах появились слезы. Наталья судорожно плакала, склонившись над ним, целуя его рану».
Тем временем в кабинете охрана обрушилась на убийцу, избила его рукоятками револьверов, и его вой и стоны были слышны снаружи. «Скажите ребятам не убивать его, — произнес Троцкий, с трудом выговаривая отчетливо слова. — Нет, нет, его нельзя убивать — его надо заставить заговорить». Охранники рассказывали, что под ударами «Джексон» кричал: «У них есть что-то против меня; они посадили в тюрьму мою мать… Сильвия не имеет к этому никакого отношения». А когда попытались вырвать из него, кто посадил в тюрьму его мать, он отрицал, что это было ГПУ, и сказал, что «не имеет ничего общего с ГПУ».
Когда прибыл доктор, левая рука и нога Троцкого уже были парализованы. Когда принесли носилки — одновременно с ними вошли и полицейские, — Наталья их отвергла: она подумала о смерти Лёвы в госпитале и не хотела, чтобы увозили ее мужа. Он тоже не хотел, чтобы его увозили. Только когда Хансен пообещал, что с ним поедут охранники, он ответил: «Тогда сами решайте», как будто знал, что для него «все дни принятия решений уже прошли». Когда его укладывали на носилки, он опять прошептал: «Я хочу, чтобы все, что у меня есть, отошло к Наталье… Позаботьтесь о ней».
В воротах охранники с запоздалой бдительностью остановили санитаров; опасаясь нового нападения, они не разрешили увозить Троцкого, пока начальник полиции генерал Нуньес не приедет и не возглавит эскорт. «Я обратил внимание [рассказывает один работник „Скорой помощи“], что жена раненого накрыла мужа белой шалью. Сеньора плакала и держала обеими руками его кровоточащую голову. Сеньор Троцкий не говорил и не стонал. Мы думали, что он мертв, но… он все еще дышал». Его несли до кареты «Скорой помощи» меж двух рядов полицейских; и, когда машина уже трогалась, прибыла другая карета, чтобы забрать убийцу.
«Сквозь ревущий город, сквозь его суету и грохот, среди ослепительных вечерних огней мчалась карета „Скорой помощи“, пробивая себе дорогу сквозь поток машин и обгоняя их; непрерывно ревели сирены и пронзительно свистел полицейский кордон на мотоциклах. С невыносимой мукой в сердцах и все растущей с каждой минутой тревогой мы везли раненого. Он был в сознании». Его правая рука описывала круги в воздухе, как будто не могла найти место для успокоения; потом она стала блуждать по покрывалу, коснулась емкости с водой над головой и, наконец, нашла Наталью. Она, склонившись над ним, спросила, как он себя чувствует. «Сейчас лучше». Потом он знаком подозвал Хансена к себе и шепотом проинструктировал его, как вести следствие. «Это политический убийца… сотрудник ГПУ… или фашист. Скорее всего, ГПУ… но может быть, ему помогало гестапо». (Почти одновременно в другой карете «Скорой помощи» убийца вручал своему эскорту письмо, содержавшее его «мотивы» и где говорилось, что гестапо не имеет отношения, по крайней мере, к этому преступлению.)
Возле госпиталя, когда туда доставили Троцкого в карете, уже собралась большая толпа. «Среди них могут быть и враги, — беспокоилась Наталья. — Где же наши друзья? Это они должны окружать носилки». Несколькими минутами позже он лежал на узкой больничной кровати, и доктора осматривали его рану. Медсестра стала стричь его волосы, а он, улыбаясь Наталье, стоявшей в изголовье койки, вспомнил, что всего лишь день назад они хотели послать за парикмахером, чтобы постричь его. «Вот видишь, — подмигнул он, — парикмахер появился». Потом с почти закрытыми глазами он повернулся к Хансену с вопросом, с которым обращался к нему так много раз: «Джо, у тебя… есть… тетрадь?» Он вспомнил, что Хансен не знает русского, и совершил огромное усилие, чтобы продиктовать текст на английском. Голос его был чуть различим, слова неразборчивы. Вот что, как уверяет Хансен, он записал: «Я близок к смерти от удара, который политический убийца… нанес мне в моей комнате. Я боролся с ним… мы… начали… беседовать о французской статистике… он ударил меня… пожалуйста, передайте нашим друзьям… я уверен… в победе… Четвертого Интернационала… идите вперед». Начиная диктовать, он, очевидно, надеялся, что сможет передать рассказ о покушении на свою жизнь, а также политическое послание. Но вдруг он почувствовал, что жизнь его покидает; и он сократил рассказ и поспешил передать своим сторонникам свои последние слова ободрения.
Медсестры начали раздевать его, готовя к операции, разрезая ножницами его жилет, рубашку и куртку, расстегнули часы на запястье. Когда они стали удалять нижнее белье, он сказал Наталье «отчетливо, но очень грустно и серьезно»: «Я не хочу, чтобы они раздевали меня… Хочу, чтобы ты меня раздела». Это были последние слова, которые она от него услышала. Закончив раздевать его, она склонилась над ним и прижалась губами к его губам. «Он ответил на поцелуй. Еще. И еще раз ответил. И еще один раз. Это было наше последнее прощание».
Примерно в 7:30 вечера он впал в кому. Пять хирургов провели трепанацию черепа. Рана была глубиной почти семь сантиметров. Была разрушена правая теменная кость, ее осколки врезались в мозг; менинги были повреждены, а часть вещества мозга была разорвана и уничтожена. Он «перенес операцию с исключительной выдержкой», но в сознание не пришел; и он боролся со смертью более двадцати двух часов. Наталья с «сухими глазами, сцепленными руками» была подле него день и ночь, ожидая, когда он пробудится. Вот какая последняя картина осталась в ее памяти:
«Его подняли. Голова упала на плечо. Руки упали точно как в Тициановом „Снятии с креста“. Вместо тернового венца на умершем была марлевая повязка. Черты лица сохранили свою чистоту и гордость. Казалось, что в любую минуту он сможет выпрямиться и вновь овладеть собой».
Смерть наступила 21 августа 1940 года в 19 часов 25 минут. Вскрытие выявило мозг «экстраординарных размеров», весящий примерно 1260 граммов, и «сердце тоже было очень больших размеров».
22 августа согласно мексиканским обычаям большая похоронная процессия медленно прошла за гробом с телом Троцкого по главным улицам города, а также через рабочие пригороды, где тротуары заполнили толпы босых, молчаливых людей в поношенной одежде. Американские троцкисты намеревались перевезти тело в Соединенные Штаты, но Государственный департамент отказал в визе даже мертвому Троцкому. Пять дней тело лежало и было открыто для доступа, и мимо него прошло около 300 тысяч мужчин и женщин, а на улицах звучала «Gran Corrido de Leon Trotsky» — народная баллада, сочиненная неизвестным автором.
27 августа тело было кремировано, и пепел захоронен на территории «маленькой крепости» в Койоакане. Над могилой установлена белая прямоугольная плита, а над ней развевался красный флаг.
Наталье пришлось прожить в этом доме еще двадцать лет, и каждое утро, просыпаясь, она обращала взгляд к этой белой плите во дворе.
все равно для меня в истории главное - не сухая информация из справочников, а человечность, личность. особенно меня трогают всякие моменты со спутницами жизни великих людей. в общем, понятно.

нет, я не могу

я даже маме показала. она прочитала и говорит, мол, я в курсе была) не удалось взбудоражить мне.
я: как так? и ты молчала? и ты не рассказала мне?
все очень печально, в общем. и безумно трогательно.
@темы: trotsky
современная Ниоба можешь мною гордиться, но я даже знаю, кто такая Ниоба! но, кстати, именно поэтому я не особенно понимаю, почему она здесь. её же наказали за высокомерие, убив её детей, я не ловлю связи...
Льву Давидовичу не хотелось уходить от кроликов :333333333333333
С размозженным черепом, с пронзенным лицом Троцкий вскочил О БОГИ КАК ОН ВСКОЧИЛ С РАЗМОЖЕННЫМ ЧЕРЕПОМ :ООООООООООООООООООООООООООООО
а ведь, когда я начала читать, пронеслась мысль "как?! и его убили?!". но выходит, если пытаешься сделать людям хорошо, ты обречён на гибель.
Нет, нет, нет, — возразил он, показывая на свое сердце, — я чувствую здесь, что на этот раз они преуспели АААААААААААААААААААААААААААААААААААААААА
Государственный департамент отказал в визе даже мертвому Троцкому. ПИДОРЫ
Gran Corrido de Leon Trotsky хмм есть идея, что поискать в аудио)
Наталье пришлось прожить в этом доме еще двадцать лет, и каждое утро, просыпаясь, она обращала взгляд к этой белой плите во дворе. плак плак
поэтому у меня не возникло никаких подозрений
ну не с таким уж и размозженным. с дыркой в голове. но не то что там на куски он разваливался, не :о хотя на самом деле для меня факт того, что он пребывал в сознании так долго - дикость. это ж странно.
по-моему, коррида это фигня какая-то.) после the palace of versailles я не буду ничего искать на подобные темы)
меня просто где-то со середины так пробило на слезу, это все так эээ романтично. если окажется, что это приукрашено, я сильно расстроюсь. о боже, боже, понимаешь, в чем соль, что это не художественная литература, а жизнь.
очень похоже на марата и симону, я согласна. я когда читала описание, предположим, дней работы, процесса - тоже похоже.
если ты пытаешься продвигать умные мысли, но над вами довлеет усатый грузин - вы обречены.
так долго - дикость. это ж странно. дык, а я про то же. представляю, как ему было хуово всё это время. я предпочла бы откинуться через пять минут. и всё сделать успеешь самое важное, и не мучаешься.
he palace of versailles а что с ним?? я знаю только про японскую группу такую, у меня её одноклассница слушает.
если окажется, что это приукрашено, я сильно расстроюсь. о боже, боже, понимаешь, в чем соль, что это не художественная литература, а жизнь. понимаю, друг мой.
надо про нас книгу написать.
СТАТУЮ.
у него есть потрясающий трек с названием charlotte corday. "потрясающий" с сарказмом, разумеется х)
у бриссо спроси, насколько это возможно. лол, ты так говоришь, как будто он такой "а умру-ка я минут через 5, хоп!"
КАКУЮ ЕЩЕ СТАТУЮ.
если совершу/совершим что-нибудь достойное -напишем.)
КАКУЮ ЕЩЕ СТАТУЮ. Регины Спектр
Регины Спектр and it's contagio-o-o-ous.